Неточные совпадения
Хлестаков (
пишет). Нет, мне
еще хочется пожить здесь. Пусть завтра.
Трудно было дышать в зараженном воздухе; стали опасаться, чтоб к голоду не присоединилась
еще чума, и для предотвращения зла, сейчас же составили комиссию,
написали проект об устройстве временной больницы на десять кроватей, нащипали корпии и послали во все места по рапорту.
«Сатурн, —
писал он, — был обременен годами и имел согбенный вид, но
еще мог некоторое совершить.
Дети бегали по всему дому, как потерянные; Англичанка поссорилась с экономкой и
написала записку приятельнице, прося приискать ей новое место; повар ушел
еще вчера со двора, во время обеда; черная кухарка и кучер просили расчета.
— Всё молодость, окончательно ребячество одно. Ведь покупаю, верьте чести, так, значит, для славы одной, что вот Рябинин, а не кто другой у Облонского рощу купил. А
еще как Бог даст расчеты найти. Верьте Богу. Пожалуйте-с. Условьице
написать…
Написать, что он приедет, — нельзя, потому что он не может приехать;
написать, что он не может приехать, потому что что-нибудь мешает или он уезжает — это
еще хуже.
Потом надо было
еще раз получить от нее подтверждение, что она не сердится на него за то, что он уезжает на два дня, и
еще просить ее непременно прислать ему записку завтра утром с верховым,
написать хоть только два слова, только чтоб он мог знать, что она благополучна.
Дома Кузьма передал Левину, что Катерина Александровна здоровы, что недавно только уехали от них сестрицы, и подал два письма. Левин тут же, в передней, чтобы потом не развлекаться, прочел их. Одно было от Соколова, приказчика. Соколов
писал, что пшеницу нельзя продать, дают только пять с половиной рублей, а денег больше взять неоткудова. Другое письмо было от сестры. Она упрекала его за то, что дело ее всё
еще не было сделано.
«А я сама, что же я буду делать? — подумала она. — Да, я поеду к Долли, это правда, а то я с ума сойду. Да, я могу
еще телеграфировать». И она
написала депешу...
Он долго не мог понять того, что она
написала, и часто взглядывал в ее глаза. На него нашло затмение от счастия. Он никак не мог подставить те слова, какие она разумела; но в прелестных сияющих счастием глазах ее он понял всё, что ему нужно было знать. И он
написал три буквы. Но он
еще не кончил
писать, а она уже читала за его рукой и сама докончила и
написала ответ: Да.
— Да, но он
пишет: ничего
еще не мог добиться. На-днях обещал решительный ответ. Да вот прочти.
Письмо было от Облонского. Левин вслух прочел его. Облонский
писал из Петербурга: «Я получил письмо от Долли, она в Ергушове, и у ней всё не ладится. Съезди, пожалуйста, к ней, помоги советом, ты всё знаешь. Она так рада будет тебя видеть. Она совсем одна, бедная. Теща со всеми
еще зa границей».
Чичиков выпустил из рук бумажки Собакевичу, который, приблизившись к столу и накрывши их пальцами левой руки, другою
написал на лоскутке бумаги, что задаток двадцать пять рублей государственными ассигнациями за проданные души получил сполна.
Написавши записку, он пересмотрел
еще раз ассигнации.
В то время, когда Самосвистов подвизался в лице воина, юрисконсульт произвел чудеса на гражданском поприще: губернатору дал знать стороною, что прокурор на него
пишет донос; жандармскому чиновнику дал знать, <что> секретно проживающий чиновник
пишет на него доносы; секретно проживавшего чиновника уверил, что есть
еще секретнейший чиновник, который на него доносит, — и всех привел в такое положение, что к нему должны были обратиться за советами.
Мавра ушла, а Плюшкин, севши в кресла и взявши в руку перо, долго
еще ворочал на все стороны четвертку, придумывая: нельзя ли отделить от нее
еще осьмушку, но наконец убедился, что никак нельзя; всунул перо в чернильницу с какою-то заплесневшею жидкостью и множеством мух на дне и стал
писать, выставляя буквы, похожие на музыкальные ноты, придерживая поминутно прыть руки, которая расскакивалась по всей бумаге, лепя скупо строка на строку и не без сожаления подумывая о том, что все
еще останется много чистого пробела.
Некоторые крестьяне несколько изумили его своими фамилиями, а
еще более прозвищами, так что он всякий раз, слыша их, прежде останавливался, а потом уже начинал
писать.
Во владельце стала заметнее обнаруживаться скупость, сверкнувшая в жестких волосах его седина, верная подруга ее, помогла ей
еще более развиться; учитель-француз был отпущен, потому что сыну пришла пора на службу; мадам была прогнана, потому что оказалась не безгрешною в похищении Александры Степановны; сын, будучи отправлен в губернский город, с тем чтобы узнать в палате, по мнению отца, службу существенную, определился вместо того в полк и
написал к отцу уже по своем определении, прося денег на обмундировку; весьма естественно, что он получил на это то, что называется в простонародии шиш.
Еще предвижу затрудненья:
Родной земли спасая честь,
Я должен буду, без сомненья,
Письмо Татьяны перевесть.
Она по-русски плохо знала,
Журналов наших не читала,
И выражалася с трудом
На языке своем родном,
Итак,
писала по-французски…
Что делать! повторяю вновь:
Доныне дамская любовь
Не изъяснялася по-русски,
Доныне гордый наш язык
К почтовой прозе не привык.
А он не едет; он заране
Писать ко прадедам готов
О скорой встрече; а Татьяне
И дела нет (их пол таков);
А он упрям, отстать не хочет,
Еще надеется, хлопочет;
Смелей здорового, больной
Княгине слабою рукой
Он
пишет страстное посланье.
Хоть толку мало вообще
Он в письмах видел не вотще;
Но, знать, сердечное страданье
Уже пришло ему невмочь.
Вот вам письмо его точь-в-точь.
И я
написал последний стих. Потом в спальне я прочел вслух все свое сочинение с чувством и жестами. Были стихи совершенно без размера, но я не останавливался на них; последний же
еще сильнее и неприятнее поразил меня. Я сел на кровать и задумался…
— Вот ваше письмо, — начала она, положив его на стол. — Разве возможно то, что вы
пишете? Вы намекаете на преступление, совершенное будто бы братом. Вы слишком ясно намекаете, вы не смеете теперь отговариваться. Знайте же, что я
еще до вас слышала об этой глупой сказке и не верю ей ни в одном слове. Это гнусное и смешное подозрение. Я знаю историю и как и отчего она выдумалась. У вас не может быть никаких доказательств. Вы обещали доказать: говорите же! Но заранее знайте, что я вам не верю! Не верю!..
Когда Настасья вышла, он быстро поднес его к губам и поцеловал; потом долго
еще вглядывался в почерк адреса, в знакомый и милый ему мелкий и косенький почерк его матери, учившей его когда-то читать и
писать.
Похолодев и чуть-чуть себя помня, отворил он дверь в контору. На этот раз в ней было очень мало народу, стоял какой-то дворник и
еще какой-то простолюдин. Сторож и не выглядывал из своей перегородки. Раскольников прошел в следующую комнату. «Может,
еще можно будет и не говорить», — мелькало в нем. Тут одна какая-то личность из писцов, в приватном сюртуке, прилаживалась что-то
писать у бюро. В углу усаживался
еще один писарь. Заметова не было. Никодима Фомича, конечно, тоже не было.
— Ах, боже мой, да Марфа Петровна, Свидригайлова! Я
еще так много об ней
писала тебе.
— Ну, вот и увидишь!.. Смущает она меня, вот увидишь, увидишь! И так я испугалась: глядит она на меня, глядит, глаза такие, я едва на стуле усидела, помнишь, как рекомендовать начал? И странно мне: Петр Петрович так об ней
пишет, а он ее нам рекомендует, да
еще тебе! Стало быть, ему дорога!
И все судьи у них, в ихних странах, тоже все неправедные; так им, милая девушка, и в просьбах
пишут: «Суди меня, судья неправедный!» А то есть
еще земля, где все люди с песьими головами.
— В таком же тоне, но
еще более резко
писал мне Иноков о царе, — сказала Спивак и усмехнулась: — Иноков
пишет письма так, как будто в России только двое грамотных: он и я, а жандармы — не умеют читать.
— Все — Лейкины, для развлечения
пишут.
Еще Короленко — туда-сюда, но — тоже! О тараканах
написал. В городе таракан — пустяк, ты его в деревне понаблюдай да опиши. Вот — Чехова хвалят, а он фокусник бездушный, серыми чернилами мажет, читаешь — ничего не видно. Какие-то все недоростки.
Клим спросил
еще стакан чаю, пить ему не хотелось, но он хотел знать, кого дожидается эта дама? Подняв вуаль на лоб, она
писала что-то в маленькой книжке, Самгин наблюдал за нею и думал...
— Там, в Париже, — ответил Лютов, указав пальцем почему-то в потолок. — Мне Лидия
писала, — с ними
еще одна подруга… забыл фамилию. Да, — мужичок шевелится, — продолжал он, потирая бугристый лоб. — Как думаешь: скоро взорвется мужик?
— Тогда я не знал
еще, что Катин — пустой человек. И что он любит не народ, а —
писать о нем любит. Вообще — писатели наши…
— Мы проиграли в Польше потому, что нас предают евреи. Об этом
еще не
пишут газеты, но об этом уже говорят.
—
Пишу, — ответил он, хотя
еще не начинал
писать, мешала скука.
«Этот плен мысли ограничивает его дарование, заставляет повторяться, делает его стихи слишком разумными, логически скучными. Запишу эту мою оценку. И — надо сравнить “Бесов” Достоевского с “Мелким бесом”. Мне пора
писать книгу. Я озаглавлю ее “Жизнь и мысль”. Книга о насилии мысли над жизнью никем
еще не написана, — книга о свободе жизни».
— Не могу, ждет муж. Да, я замужем, пятый месяц, — не знал? Впрочем, я
еще не
писала отцу.
В самом деле, пора было ехать домой. Мать
писала письма, необычно для нее длинные, осторожно похвалила деловитость и энергию Спивак, сообщала, что Варавка очень занят организацией газеты. И в конце письма
еще раз пожаловалась...
— Там — все наше, вплоть до реки Белой наше! — хрипло и так громко сказали за столиком сбоку от Самгина, что он и
еще многие оглянулись на кричавшего. Там сидел краснолобый, большеглазый, с густейшей светлой бородой и сердитыми усами, которые не закрывали толстых губ ярко-красного цвета, одной рукою, с вилкой в ней, он
писал узоры в воздухе. — От Бирска вглубь до самых гор — наше! А жители там — башкирье, дикари, народ негодный, нерабочий, сорье на земле, нищими по золоту ходят, лень им золото поднять…
В длинном этом сарае их было человек десять, двое сосредоточенно играли в шахматы у окна, один
писал письмо и, улыбаясь, поглядывал в потолок,
еще двое в углу просматривали иллюстрированные журналы и газеты, за столом пил кофе толстый старик с орденами на шее и на груди, около него сидели остальные, и один из них, черноусенький, с кошечьим лицом, что-то вполголоса рассказывал, заставляя старика усмехаться.
— Ну, что у вас там, в центре? По газетам не поймешь: не то — все
еще революция, не то — уже реакция? Я, конечно, не о том, что говорят и
пишут, а — что думают? От того, что
пишут, только глупеешь. Одни командуют: раздувай огонь, другие — гаси его! А третьи предлагают гасить огонь соломой…
«
Пишу в М., так как ты все
еще не прислал адрес гостиницы в Выборге, где остановился.
— Одно из основных качеств русской интеллигенции — она всегда опаздывает думать. После того как рабочие Франции в 30-х и 70-х годах показали силу классового пролетарского самосознания, у нас все
еще говорили и
писали о том, как здоров труд крестьянина и как притупляет рост разума фабричный труд, — говорил Кутузов, а за дверью весело звучал голос Елены...
Анфиса.
Еще бы после этого да я не поехала! Это даже было бы неучтиво с моей стороны. (Читает.) «Впрочем, может быть, вам ваша жизнь нравится и вся ваша любовь заключается в том, чтобы
писать письма и заставлять обожателей во всякую погоду ходить по пятнадцати раз мимо ваших окон? В таком случае извините, что я предложил вам бежать со мной…»
— Знаешь что, Илья? — сказал Штольц. — Ты рассуждаешь, точно древний: в старых книгах вот так всё
писали. А впрочем, и то хорошо: по крайней мере, рассуждаешь, не спишь. Ну, что
еще? Продолжай.
— А где он? — отвечала жена. —
Еще надо сыскать. Да погоди, что торопиться? Вот, Бог даст, дождемся праздника, разговеемся, тогда и
напишешь;
еще не уйдет…
Он обрадовался предложению Ольги поберечься и не приходить в воскресенье и
написал ей, что, действительно, для совершенного выздоровления нужно просидеть
еще несколько дней дома.
— Ну, пусть эти «некоторые» и переезжают. А я терпеть не могу никаких перемен! Это
еще что, квартира! — заговорил Обломов. — А вот посмотрите-ка, что староста
пишет ко мне. Я вам сейчас покажу письмо… где бишь оно? Захар, Захар!
Нет, страшно!
еще пишет, чтоб выселить некоторых мужиков на пустошь, и требует поскорей ответа — все поскорей.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и
писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось
еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
— Теперь, теперь!
Еще у меня поважнее есть дело. Ты думаешь, что это дрова рубить? тяп да ляп? Вон, — говорил Обломов, поворачивая сухое перо в чернильнице, — и чернил-то нет! Как я стану
писать?
— А! Э! Вот от кого! — поднялось со всех сторон. — Да как это он
еще жив по сю пору? Поди ты,
еще не умер! Ну, слава Богу! Что он
пишет?